Леонид Броневой. Снимаем маски, гаснет свет.

Что-бы насладиться вкуснейшим тортом, не стоит задумываться на сколько чистыми были руки кондитера.
Если я что и понял о творческих людях за последние годы, так это то, что судить об их личности по их произведениям — огромная глупость. Масштаб артиста и масштаб человека — две вещи абсолютно не связанные. 

Сегодня этот мир покинул замечательный актер Леонид Броневой. Каким он был человеком? Что скрывалось за актерской маской?  Давайте вспомним его слова, то что он сам говорил о себе и о том мире, в котором жил:

Меня семилетнего вместе с матерью отправили в ссылку после ареста отца – из Киева в Малмыж Кировской области. Отец не послушался матери, она его заставляла выбрать адвокатскую карьеру, он выбрал экономическую и оказался в органах. Сначала – в качестве начальника экономического отдела ГПУ, а потом – в качестве заключенного. Инкриминировали ему троцкизм – он в двадцать третьем на комсомольском собрании выступил в поддержку Троцкого, извлекли из-под спуда пятнадцатилетней давности протокол и припомнили ему это…



Лейтенантик, совсем юноша, который выбил отцу зубы, демонстрируя троцкистский протокол, тоже потом попал в лагеря, обычное тогда дело. Отец валил лес в бригаде матроса с «Авроры», из той самой команды и чуть ли не того самого, который заряжал известную пушку. Он-то на разводе и показал этому матросу: смотри, вон новеньких привезли, а тот, крайний – мой следователь стоит… Матрос кивнул и ничего не сказал. Он взял этого бывшего следователя в свою бригаду. В пятидесятиградусный мороз валили лес. Лейтенантик спрашивает отца: вы не в обиде на меня? Да что ж, отвечает отец, вы человек подневольный… Лейтенантик быстро устал, присел отдохнуть на пенек. Отец говорит бригадиру: он ведь замерзнет! Матрос отвечает: оставь его. Через восемь часов они подошли к тому пеньку – на нем сидело уже что-то непонятное, непохожее на человека. Бригадир ударил ломом – отец вспоминал, что будто бриллианты брызнули. Следователь тот замерз, заледенел насквозь. Так что к Советскому Союзу у меня отношение однозначное, и ностальгии я ничьей не понимаю.

«Два чувства дивно близки нам»: голод и страх. Вот их я и помню, они меня всю жизнь сопровождали, хотя, конечно, ослабели потом… Ничем, кроме дикого страха, эта власть не держалась, я это про нее понимал и не скрывал особо – они, видимо, сами всё про себя понимали в последние годы, так что многое мне сходило с рук. Когда снимали «Мгновения», был на фильме консультант от органов. Он тихо сидел, не вмешивался, только однажды Лиознова меня подзывает и говорит: они бы хотели, чтобы Мюллер в картине пытал какого-нибудь генерала, а то уж больно выходит интеллектуал… Я подошел к консультанту и спрашиваю: какого генерала мне пытать? Если немецкого – ладно, а если советского – у вас это всегда лучше получалось. В результате вставили эпизод, где я ору на участника заговора Штауффенберга.

В Оренбурге я сподобился сыграть молодого Ленина – в пьесе Ивана Попова «Семья», в Воронеже — стареющего, в «Третьей патетической», а в Грозном – Сталина в «Кремлевских курантах». Меня и постановщика специально вызывали в обком – как это Броневой играет Сталина, не будучи партийным? «Я плохо играю?» – «Нет, хорошо, но…» – «А насчет «но» – я не толстовец и прощать не собираюсь».

Войну (Великую отечественную) выиграли пространством, которое в самом деле поглотит любого захватчика, нечеловеческими жертвами, которых могло быть меньше, – вы же не станете, думаю, называть Жукова великим военачальником и поддерживать его нынешний культ? Войну выиграли потому, что самонадеянным безумцем был Гитлер, надеявшийся завершить блицкриг до холодов. А еще потому, что любой провозглашающий лозунг «Бей жидов» обязательно проигрывает. Это сказал мне один старый еврей в сорок втором году, когда исход войны был далеко не очевиден. Если бы Гитлер пошел против коммунистов, но не против евреев, – поддержка его, в том числе всемирная, могла быть больше в разы. Я тогда не поверил: «Неужели евреи поддержали бы Гитлера?» «Поддерживают же они Сталина», – сказал старый еврей и был прав, вероятно.

Я вспоминаю тут остроту Михоэлса, которую Раневская приводила мне как пример настоящего трагического юмора. Я шел мимо Театра Моссовета, вижу – Раневская скребком, деревянной лопатой, чистит снег. Остановился поцеловать ей руку, хоть мы и не были представлены. Восхитился ее юмором, а она сказала, что настоящий юмор был у Михоэлса. Они шли с ним по улице Горького и встретили какого-то знаменитого тогдашнего режиссера, и Раневская громко, чтоб слышно было, сказала: «В некоторых деятелях искусства могут жить только паразиты, а в вас, Соломон Михайлович, живет Бог!» На что Михоэлс гениально ответил: «Если во мне и живет Бог, то он в меня сослан».

В Израиле меня спросили, еврей ли я. Я: «А какое это имеет значение?» – «В Израиле – имеет». Меня это чрезвычайно огорчило. И у нас — посмотрите, как третируют гастарбайтеров. А сколько тысяч эвакуированных приняла Средняя Азия, последней лепешкой делились, словом никто не попрекнул?! В Сибири, на Урале — и то дразнили «выковырянными», а в Казахстане, Узбекистане — никогда.

Жалею я о том, что не смог в свое время стать военным или дипломатом, как хотел. Только играл их, и то не под материнской фамилией Ландау, которую люблю, а под фамилией Броневой, дававшей возможность поступить хоть в Ташкентский театральный институт.

У меня и с Эфросом не было гладких отношений, он годами не разговаривал со мной, хотя перед уходом на Таганку звал с собой – я отказался и ему отсоветовал. Нет, я не был любимцем Эфроса. После одной репетиции – не стану пересказывать весь инцидент – я отказался с ним работать. Он кричал: «Мне надоела ваша жирная морда!» Я никогда не был ничьим любимцем – может, поэтому и научился ни от кого особенно не зависеть.

Артист – бабская, в общем, профессия, и характеры у большинства бабские, хотя случаются у них периоды прекрасной солидарности. Я, например, поддерживаю артистов Таганки в конфликте с Любимовым, потому что могу себя поставить на их место. 

Надо очень мало есть. В дни спектаклей я вообще почти не ем. В человеке и без того много скрытой энергии. Плисецкая правильно сказала, когда ее спросили, как она так умудряется выглядеть, грубо сказала, но правильно: «Жрать надо меньше».

Слово «друг» — слишком большое слово. Друг — это тот, кому ты должен всего себя отдать.

Из тысячи сыгранных спектаклей, может быть, два или три приближаются к чему-то такому… И ты доволен. А остальные не приносят радости. Почему — непонятно. За всю историю театра никто так и не объяснил, в чем причина провала второго спектакля. А в 99 процентах случаев — это так. Ни один социолог, никто. В зрителях? В партнере? В погоде? Собирается зал, слушаешь, как они там шумят, — ты уже просто по этому шуму знаешь, что сегодня будет плохой спектакль, точно.

Есть моменты, когда ты обязательно должен уйти в тень — на сцене, и, следовательно, в жизни. Это вопрос большой деликатности и большой культуры. Надо давать от себя отдохнуть. Прекрасное ощущение: находишься немножко в стороне, следишь за всем, произнесешь чудесную короткую фразу — как, скажем, в роли Дорна в «Чайке» — и опять в сторону.

Кто хорошо считает — тот хорошо играет в домино, а тот, кто плохо, как я, — он может надеяться только на случай. Меня как-то театр Пушкина не взял на гастроли. Говорю: «Я играю на аккордеоне — возьмите, потому что у меня маленькая дочка и тетка-калека. Я поеду по селам с концертами — буду петь». Не взяли. Играл на Тверском бульваре в домино. Но там выиграешь хоть рубль — нельзя уходить, надо продолжать. Первый раз меня чуть не побили. Как это — ты уходишь? Но я им объяснил: мне надо продукты купить. Они поняли.

Художнику не нужна свобода. Художественное произведение рождается, когда есть сопротивление, когда надо на что-то жать, жать. Если есть свобода — нет материала. Нельзя же жать воздух.

Когда у тебя нет охранников, приходится обрастать коконом и быть грубым. Люди хотят с тобой сфотографироваться или говорят: «Можно с вами погулять?» Я говорю: «Простите, я хочу с женой пойти погулять». А можно с вами поговорить? Я говорю: «Мне не хочется разговаривать». Люди обижаются. Есть актеры и литераторы, которые это обожают. А мне не по душе… Я на актерский поступил только потому, что никуда больше не брали: я из семьи репрессированного.

Для роли Мюллера мне сшили мундир размера на два меньше, чем надо. Воротник врезался в шею, и я все время из-за этого дергал головой. Лиознова спрашивает: «Что это вы делаете?» Я не хотел, чтобы ругали портного, и отвечаю: «Это моя нервная привычка». Лиознова: «А не сделать ли это нам краской в самых нервных местах?» Захаров говорил потом актерам: «Видите, как можно без слов передать нервное состояние человека».

Профессия театрального актера — она ничего не оставляет после себя. Откуда я знаю, что там такого в «Ревизоре» делал Щепкин — из-за чего его ругал Гоголь? Почему Николай I так любил Каратыгина и не любил Мочалова? Я этого никогда уже не узнаю.


Читайте также:

Однажды Раневская сказала…

«Иду на грозу». Любимые цитаты.

Добавить комментарий

Ваш e-mail не будет опубликован.